www.StudLib.com
Студенческая библиотека
Студенческая библиотека arrow История русской литературы XVIII века (О.Б. Лебедева) arrow Функции каламбурного слова в комедии «Ябеда»: характерологическая, действенная, жанрообразующая, миромоделируюшая
Функции каламбурного слова в комедии «Ябеда»: характерологическая, действенная, жанрообразующая, миромоделируюшая

Функции каламбурного слова в комедии «Ябеда»: характерологическая, действенная, жанрообразующая, миромоделируюшая

   Слово в “Ябеде” начинает играть смыслами буквально с титульного листа текста и : афиши спектакля. Как слово “недоросль” является каламбуром с двумя смыслами, так и слово “ябеда” причастно к этому роду словесной игры своей внутренней формой, предполагающей способность саморазоблачения того “социального бедствия” [5], которое обозначает: “Ябеда” — “я — беда”. Таким образом, уже само название комедии маркирует игровую природу ее словесного плана, заставляя тем самым увидеть основное действие комедии именно в нем: как впоследствии выразится И.А. Гончаров, характеризуя это общее свойство русских комедийных текстов на примере “Горя от ума”, — “действие в слове”, “игра в языке”, требующие “такого же художественного исполнения языка, как и исполнение действия” [6].
   Однако каламбур в “Ябеде” имеет не столько игровое (в смысле смехового приема), сколько функциональное назначение: он дифференцирует образную систему комедии совсем как каламбур “Недоросля”, и первый уровень, на котором он проявляет свою активность, это характерология. С первого же явления комедии в диалоге Доброва и Прямикова обозначаются два уже знакомых нам типа художественной образности: человек-понятие и человек-вещь, выявленные главным каламбурным словом “Ябеды”, словом “благо” в его духовно-понятийном (добродетель) и вещно-предметном (материальное богатство) значениях.
   Два уровня смысла слова “благо” вырисовываются в одном из первых случаев употребления: характеризуя Феклу Кривосудову, Добров замечает: “Съестное, питьецо — пред нею нет чужаго, // И только что твердит: даянье всяко благо”(336). Цитата из Соборного послания апостола Иакова (“Всякое даянье доброе и всякий дар совершенный нисходит свыше, от Отца Светов” — Иаков; I, 17), которая имеет в виду сугубо духовное совершенство (“ <...> от Бога, по самой природе Его, происходит только доброе и совершенное; следовательно, Он не может быть виновником или причиною искушений, ведущих человека ко греху и гибели” [7]), будучи применена к “съестному” и “питьецу”, подчеркивает именно бытовое, вещное извращение духовного понятия “благо”. И поскольку им в равной мере пользуются все персонажи комедии, значение его в данной речевой характеристике становится главным приемом общей характеристики персонажа.
   Значащая фамилия “Добров”, образованная от русского синонима старославянизма “благо”, имеет прямое отношение к духовным свойствам носящего ее человека:
   Добров.
   Вы добрый человек, мне жаль, сударь, вас стало!
   Покойный ваш отец мне благодетель был,
   Я милостей его отнюдь не позабыл (334).
   Эта мотивация сочувствия Доброва Прямикову, вызывающая ответное аналогичное слово последнего: “Чувствительно тебя благодарю, мой друг!” (334), выводит и Доброва, и Прямикова за пределы вещного смысла понятия “благо”. Чистая духовность “блага” в понимании Доброва и Прямикова подчеркнута и тем, что слову “благодарность” в их устах неизменно предшествует эпитет, обозначающий эмоцию: “чувствительно благодарю”, “с восхищеньем вас, сударь, благодарю”(349), и тем единственным эпизодом комедии, когда в руках героев этого плана оказывается хоть какая-нибудь вещь. Весьма симптоматично, что вещь эта — кошелек, который у Фонвизина мог еще быть не только вещью, но и символом, а в “Ябеде”, благодаря ее материальному мирообразу, способен символизировать только одно: корысть, несовместимую с достоинством человека-понятия:
   Прямиков (дает ему кошелек).
   Изволь тебе, мой друг! <...>
   Добров (не принимая).
   Никак, благодарю (338).
   Начиная с этого момента бескорыстие Прямикова, его принципиальная внеположность материально-вещному аспекту сюжета о тяжбе за наследственное имение, становится лейтмотивом его образа: для Прямикова в тяжбе главное — не вещное добро (имение), а духовное благо — право и любовь:
   Прямиков. Я мыслю, что мою тем правость помрачу, // Когда я за нее монетой заплачу (339); Но дело в сторону; я к вам имею нужду, // Процесса всякого и всякой тяжбы чужду (348); Стерплю и плутни все, и ябеды пролазы, // Но если в доме сем дерзнешь ты дочь любить <...> (403); Пусть все имение отнимет <овладеет им> // Но сердце пусть твое оставит (420). 
   Таким образом, понятие “благо” в высоком духовном значении определяет буквальный смысл каждой функционально значимой в характерологии реплики Прямикова. Однако это же самое понятие в составе каламбурно обыгрываемого слова “благодарить” не менее, если не более, функционально и в характеристике прямиковских антагонистов, которые пользуются им едва ли не чаще.
   Уровень смысла, на котором Кривосудов и К° оперируют понятием “благо”, вскрывает опять-таки первый случай словоупотребления. Прямиковская признательность Кривосудову за позволение встречаться с Софьей: (“Я с восхищеньем вас, сударь, благодарю” — 349) вызывает ответную реплику Кривосудова: “Добро, явитеся вы лишь к секретарю”, которая и проясняет значение слов “благо” и “благодарность” в устах судейского чиновника, во-первых, непониманием Прямикова (“Зачем к секретарю?” — 349), а во-вторых, предшествующей добровской характеристикой секретаря Кохтина:
Прямиков.
   А о секретаре?
   Добров.
   Дурак, кто слово тратит.
   Хоть гол будь как ладонь, он что-нибудь да схватит (337).
   И далее на всем протяжении комедийного действия слова благо, благодарить, благодарность неукоснительно обрамляют те эпизоды, в которых процесс дачи взятки Праволовым развернут в сценическом действии. После того, как Добров поздравляет Кривосудова с имени нами: (“Желаю новых благ на всякий день и час” — 346), на сцену являются Наумыч и Архип (поверенный и слуга Праволова), обремененные конкретным благом в виде вина (“в бутылках Эрмитаж”), еды (“швейцарский сыр” и “провесна рыба”) и одежды (“на кафтан тут бархатец косматый”, “на роброн атлас”, “флер цветной невесте на фуро”), предназначенных для взятки. Получению взятки денежной предшествует намек Феклы на разрешение тяжбы в пользу Праволова: (“Мы вдвое должны вас // Благодарить: с утра вы не забыли нас” — 375). Именинную попойку в доме Кривосудова открывает следующий обмен репликами:
   Кохтин.
   Да ниспошлет господь тьму благ на всяк вам час.
   Кривосудов.
   Благодарю, друзья! Жена, проси садиться (382).
   В ходе попойки выясняется, что Праволов успел подкупить всех членов Гражданской палаты (“венгерский антал” Бульбулькину, “своры крымских” Атуеву, “карета” Хватайко, “с жемчугом часы” Паролькину, общий проигрыш в карты всем членам палаты). И завершается этот эпизод благодарностью Праволова в ответ на обещание решить дело в его пользу: “Праволов. Благодарю вас всех” (408).
   Таким образом, приходится признать, что для этой группы персонажей “благо” и “добро” — это осязаемые материальные вещи, а слово “благодарить” значит буквально “дарить благо” — давать взятку едой, одеждой, деньгами и материальными ценностями — для Праволова и воздавать материальным добром за материальное добро, т. е. присудить последнему спорное имение (“А дело тысяч в сто” — 454) — для судейских чиновников.
   Как видим, в своей характерологической функции каламбур Капниста выполняет ту же роль, что и каламбур Фонвизина: он разводит персонажей комедии по признаку того уровня смысла, которым каждый из них пользуется, объединяет их синонимическими связями и противопоставляет в антонимических, закрепляя за каждой группой определенную позицию в иерархии реальности: бытие и быт. Однако в каламбуре “Ябеды” по сравнению с “Недорослем” появляется и нечто новое: он имеет способность становиться из чисто речевого комического и смыслового приема непосредственным сценическим эффектом. Целые явления “Ябеды” выстроены на каламбурной перекличке реплики со сценическим физическим действием:
   Атуев (почти падая с пьянства). Надейся на меня, как на кремлевску стену <...> Паролькин (держа стакан и облив руку пунше.”). Пусть высохнет рука, коли не подпишу <...> Xватайко. Свахляют пусть они, а я уж пропущу. (Выпивает стакан) (415—416); Добров (читает [протокол]). И истцу оных всех имений не давал... // (Между тем члены, нашед бутылки под столом, одну оттуда взяли, и Бульбулькин не давал оной Атуеву). // Кривосудов. Приметьте: не давал. Бульбулькин (прятая бутылку). Ну, не давал, вестимо (443).
   Так каламбур Капниста обнаруживает новое свойство этого исключительно многосмысленного и многофункционального смехового приема русской комедии. Каламбур “Ябеды” не просто сталкивает в одном слове два разнокачественных значения, заставляя его (слово) колебаться на их грани, но и акцентирует в нем два функциональных аспекта, речевой и действенный. Оба они покрыты одной словесной формой, но при этом слово значит одно, а дело, им обозначенное, выглядит совсем по-другому, и слово “благо” оказывается особенно выразительным именно в этой разновидности каламбура. По своей природе слово “благо” является энантиосемичным, то есть обладающим противоположными значениями. В высоком стиле слово “благо” синонимично слову “добро”, в просторечии — слову “зло” (ср. современные модификации “блажь”, “блажной”). Это его свойство и становится основой каламбурной игры смыслами в комедии “Ябеда”.
   На этой грани каламбурного слова-дела, непосредственно в соотношении речевого и действенного аспектов драмы, обрисовывается тот самый непоправимый раскол русской реальности на бытийное благое в высшем смысле слово и бытовое благое же, но в смысле просторечном дело, который составляет аналитически реконструируемое “высшее содержание” “Недоросля”; только в “Ябеде” этот подтекст фонвизинского двойного мирообраза становится открытым текстом.
   Смысловой лейтмотив комедии Капниста — оппозиция понятий “слово” и “дело” — реализуется в сценическом действии, которое сталкивает эти два уровня русской реальности в прямом сценическом противостоянии и драматургическом конфликте. И если в “Недоросле”, реализующем этот конфликт лишь в конечном счете, словесное действие, предшествуя сценическому и направляя его, все же совпадало с ним по своему содержанию, то в “Ябеде” “слово” и “дело” абсолютно противоположны: правое слово Прямикова и лживое дело Праволова проходят через всю комедию сквозной рифмой: “право свято” — “дело плоховато”.
   Каламбурный смысл оппозиции главных словесных лейтмотивов “Ябеды” проясняет центральное понятие этой оппозиции: антагонистически противостоящие друг другу “слово” и “дело” объединяет своим двойным смыслом понятие “бумага” (и синонимичное ему понятие “письмо” в значении “письменного документа”), постоянно между “словом” и “делом” возникающее, поскольку в качестве текста письмо и бумага воплощают в себе “слово”, как судебная же реалия они являются “делом”.
   В основе сюжета “Ябеды” — судебное разбирательство, и потому понятие “дело” сразу возникает в комедии в двух своих лексических значениях: действие-поступок (“Прямиков. Что я не знаю, как за дело мне приняться” — 334) и судебное делопроизводство (“Добров. В делах, сударь, ему сам черт не по плечу” — 334). Что касается Прямикова, то в его понимании судебное дело можно решить словесным действием, то есть объяснением его обстоятельств на словах. И основное сценическое занятие Прямикова заключается как раз в его непрекращающихся попытках словесного изъяснения своего судебного дела:
   Прямиков. Позвольте мне о деле <...> // Но я хотел, сударь, вам прежде изъяснить... (347); Мы можем на словах вам дело объяснить (399); То в кратких я словах... (400).
   Однако на всем протяжении комедии эти попытки упираются в глухую стену безотзывности чистого слова в материальной среде кривосудовского дома-суда, где предпочтительнее материальное же воплощение слова в письменном документе, бумаге. Цитированные реплики Прямикова перемежаются следующими репликами Кривосудова:
   Кривосудов. Мы дело на письме увидеть можем ясно (347); Но мы словесных дел не можем ведь судить (399); Да на бумаге мы... (400).
   Так осуществляется следующая ступень дифференциации персонажей: вслед за каламбурным словом — речевой характеристикой в действие комедии вступает каламбурное слово — действие, которое расподобляет их по способу сценического, действенного проявления: если для Прямикова “дело” во всех возможных значениях этого понятия — прежде всего правое слово, то для Праволова и судейских “дело” и “слово” внятны только в своем профессиональном значении и сугубо материальном воплощении:
   Праволов. Мне дела на словах нельзя так изъяснить,
   Но на бумаге все изволите найтить.
   Кривосудов.
   Ин на бумаге мы увидим все как должно (380).
   И точно так же, как фонвизинская грань каламбурных смыслов создавала в “Недоросле” впечатление абсурда реальности, в равной мере определяемой противоположными значениями одного слова, соединившиеся в “бумаге” абсолютно несовместимые “слово” и “дело” “Ябеды” создают столь же абсурдный образ при помощи знаков препинания, не совпадающих со смысловыми границами фразы:
   По замиреньи ж. — В дом отцовский возвратяся
   Узнал, что ябеда ему в родню вплелася
   В число покойников: давно его причла
   И точное его наследье; продала (447).
   Очевидно, что подобное изъятие слова из родной ему идеальной сферы высоких понятий и помещение его (слова) в грубо материальный вещный мир судебного дела способно только скомпрометировать его: овеществленное, а не воплощенное, как в “Недоросле”, слово “Ябеды” окончательно утрачивает свою тождественность предмету и обнаруживает тенденцию к агрессивному распространению на те объемы действия, которые до сих пор были заняты воплощенным словом, т. е. говорящим персонажем: не случайно в “Ябеде” таких персонажей практически нет. Нельзя же счесть говорящим Прямикова, которому не дают говорить, или Доброва, который, поговорив в экспозиции комедии, исчезает из действия вплоть до его финала.
   Процесс овеществления слова со всей наглядностью развернут в двух явлениях первого, экспозиционного акта комедии. В 6-м явл. Добров пытается упросить Кривосудова решить три дела, давно лежащие в Гражданской палате, апеллируя при этом к известной кривосудовской приверженности бумаге и письменному слову:
   Добров.
   Но внятно говорит тут письменный довод. <...>
   Но дело на письме гласит довольно ясно (352).
   Это те самые аргументы, на основании которых в первом финале комедии будет решена тяжба Праволова и Прямикова: отвергнув честное слово Прямикова и присягу двадцати его свидетелей, судьи предпочтут бумагу:
   Добров (читает).
   А как где письменны найдутся документы,
   Там действовать уже присяги не должны... (444).
   Однако Кривосудов, только что отказавшийся выслушать Прямикова, вдруг отвергает и добровскую ссылку на письменный документ:
   Кривосудов.
   Потребен — слышишь ли? изустный перевод. <...>
   Но дело на письме, хоть бей об стол, безгласно (352).
   Неожиданная страсть Кривосудова к устному слову отнюдь не противоречит поэтике комедии: она необходима для того, чтобы актуализировать смысл понятия “слово” в устах этой группы персонажей, что и происходит в 8-м явл. I акта, эпизоде даче взятки Праволовым через его поверенного Наумыча. Цель визита Наумыча сформулирована им следующим образом: “О деле я два слова // Хотел промолвить вам” (355). Однако все его дальнейшие реплики, эти самые “два слова” о деле, суть не что иное, как перечисление вещного состава взятки, посланной Кривосудову в качестве именинного подарка: “В бутылках Эрмитаж”, “тут колбасы”, “на роброн атлас”, “на кафтан тут бархатен, косматый” — не только воскрешают в “Ябеде” пластику бытового сатирического мирообраза русской литературной традиции, но и обнаруживают свойство слова быть реальной осязаемой вещью: ведь в винах, колбасах, сырах и мануфактуре важно прежде всего то, что они в данном случае являются аргументом в пользу правоты Праволова. То же самое овеществление слова повторяется и в 5-м явл. II акта с денежной взяткой:
   Кривосудов. Приятель дорогой! // Пожалуй, говори с душою мне открытой (376);
   Праволов. Я вам могу служить: я точно эту сумму // Имею, и ее мне некуда девать (379).
   Таким образом, приходится признать, что слово, внятное Кривосудову в “изустном переводе” дела, оказывается при ближайшем рассмотрении не словом и даже не словом с предметным значением, а просто вещью как таковой. Этот смысл с предельной очевидностью выражен в трех последовательных репликах Наумыча в 8-м явл. I акта:
   Наумыч.
   И вы словам, сударь, не верьте <...>;
   На деле мы, сударь, доказываем ясно <...>;
   За нас словцо — шампанско красно (356).
   Что же касается Прямикова, носителя слова — идеи права, то с ним в комедии связан лейтмотив “пустого слова”, бесплотного звука, не материализованного ни в какой предметной реалии: именно так воспринимается в плотной материальной среде кривосудовской обители стремление Прямикова доказать свое право посредством чисто словесных действий:
   Кривосудов.
   Ты видишь, тут одни пустые лишь рассказы,
   Запутанная речь и бранные слова <...>
   Бульбулькин.
   Знать, пышные слова им головы вскружили (449).
   Лейтмотив чисто словесного действия-поступка, сопровождающий образ Прямикова, особенно очевиден в начале IV акта, где сам герой квалифицирует свое слово как поступок:
   Прямиков.
   Я в силах оказать услугу важну им,
   И с тем пришел. Нельзя, чтоб я поступком сим
   Не приобрел себе хоть малой их приязни (420).
   Но известие, принесенное Прямиковым в дом Кривосудова (“Сенат, // По разным жалобам на вас, вошел в доклад” — 421) — воспринято как “пустое слово” его антагонистами и продолжает оставаться “пустым словом” вплоть до своей финальной материализации в бумаге двух сенатских указов:
   Фекла. Какие пустяки! Отколь нанес вестей? (421); Фекла. Чтобы пустых его ты бредней ужаснулся (425); Кохтин. Как? эта грозна весть от этого пустого // Враля к вам принеслась? (427); Добров (несет два пакета и отдает их Кривосудову) (454).
   Безматериальность чистого слова — звука и смысла, подчеркнута и каламбуром Феклы, еще раз противопоставляющим идиоматически абстрактное слово Прямикова (“И если вы, сударь, умедлите взять меры” — 421) и слово-вещь в среде кривосудовского дома (“Какие меры брать, аршинны иль саженны?” — 422). В результате весь мирообраз комедии оказывается до такой степени заполнен вещами-предметами и словами-вещами, что для чистого слова в нем практически не остается пространства: не случайно роль Прямикова, потенциально говорящего героя, в говорении никак не реализована — он нем. Слово-бумага и слово-вещь исторгают из своей среды чистое слово, и в этом главная трагедия “Ябеды”.

 
< Пред.   След. >