www.StudLib.com
Студенческая библиотека
Студенческая библиотека arrow История русской литературы XVIII века (О.Б. Лебедева) arrow Бытийные аспекты личности в философских одах и эстетических манифестах
Бытийные аспекты личности в философских одах и эстетических манифестах

Бытийные аспекты личности в философских одах и эстетических манифестах

   В философских одах Державина человек оказывается перед лицом вечности. В поздней философской лирике понятие вечности может конкретизироваться через идею божества и картину мироздания, космоса в целом (ода “Бог”, 1780-1784), через понятия времени и исторической памяти (ода “Водопад”, 1791-1794), наконец, через идею творчества и посмертной вечной жизни человеческого духа в творении (ода “Памятник”, 1795. стихотворение “Евгению. Жизнь Званская”, 1807). И каждый раз в этих антитезах человека и вечности человек оказывается причастен бессмертию.
   В оде “Бог”, написанной под явным влиянием ломоносовских духовных од, Державин создает близкую ломоносовской поэтике картину бесконечности космоса и непостижимости божества, причем эта картина замкнута в чеканную каноническую строфу ломоносовской торжественной оды:
   Светил возжженных миллионы
   В неизмеримости текут,
   Твои они творят законы,
   Лучи животворящи льют (53).
   На фоне этой грандиозной космической картины человек не теряется именно потому, что в нем слиты материальное и духовное, земное и божественное начала — так поэтика державинского контрастного мировосприятия получает свое философское и теологическое обоснование:
   Я связь миров, повсюду сущих,
   Я крайня степень вещества;
   Я средоточие живущих,
   Черта начальна божества;
   Я телом в прахе истлеваю,
   Умом громам повелеваю,
   Я царь — я раб — я червь — я бог! (54).
   От сознания двойственности человеческой природы рождается де-ржавинское убеждение в том, что истинный удел человека — бессмертие духа, которого не может упразднить конечность плоти: “Мое бессмертно бытие; // <...> И чтоб чрез смерть я возвратился, // Отец! в бессмертие твое” (54). Именно эта мысль является внутренне организующей для всего цикла философской лирики Державина. Следующую стадию ее развития, более конкретную по сравнению с общечеловеческим пафосом оды “Бог”, можно наблюдать в большой философско-аллегорической оде “Водопад”. Как всегда, Державин идет в ней от зрительного впечатления, и в первых строфах оды в великолепной словесной живописи изображен водопад Кивач на реке Суне в Олонецкой губернии:
   Алмазна сыплется гора
   С высот четыремя скалами,
   Жемчугу бездна и сребра
   Кипит внизу, бьет вверх буграми <...>
   Шумит — и средь густого бора
   Теряется в глуши потом <...> (107).
   Однако эта пейзажная зарисовка сразу приобретает смысл символа человеческой жизни — открытой и доступной взору в своей земной фазе и теряющейся во мраке вечности после смерти человека: “Не жизнь ли человеков нам // Сей водопад изображает?” (109). И далее эта аллегория развивается очень последовательно: открытый взорам сверкающий и гремящий водопад, и берущий из него начало скромный ручеек, затерявшийся в глухом лесу, но поящий своей водою всех приходящих к его берегам, уподобляются времени и славе: “Не так ли с неба время льется <...> // Честь блещет, слава раздается ?” (109); “О слава, слава в свете сильных! // Ты точно есть сей водопад <...>“ (112).
   Основная часть оды персонифицирует эту аллегорию в сравнении прижизненных и посмертных судеб двух великих современников Державина, фаворита Екатерины II князя Потемкина-Таврического и опального полководца Румянцева. Надо полагать, что поэта, чуткого к слову, увлекла кроме всего прочего и возможность контрастного обыгрывания их значащих фамилий. Румянцева, пребывающего во тьме опалы, Державин избегает называть по фамилии, но его образ, возникающий в оде, весь окутан блеском светоносных метафор, созвучных ей: “как румяной луч зари”, “в венце из молненных румянцев” (111). Напротив, Потемкин, блистательный, всемогущий, изумлявший современников роскошью своего образа жизни, блеском неординарной личности, одним словом, бывший при жизни на виду, в оде “Водопад” погружен во тьму безвременной смертью: “Чей труп, как на распутье мгла, // Лежит на темном лоне нощи?” (114). Яркая и громкая прижизненная слава Потемкина, как и сама его личность, уподобляются в оде Державина великолепному, но бесполезному водопаду:
   Дивиться вкруг себя людей
   Всегда толпами собирает, —
   Но если он водой своей
   Удобно всех не напояет <...> (113).
   Жизнь же не менее талантливого, но незаслуженно обойденного славой и почестями Румянцева вызывает в сознании поэта образ ручейка, чье тихое журчание не потеряется в потоке времени:
   Не лучше ль менее известным,
   А более полезным быть; <...>
   И тихим вдалеке журчаньем
   Потомство привлекать с вниманьем? (113).
   Вопрос о том, кто из двух полководцев более достоин жизни в памяти потомков, остается для Державина открытым, и если образ Румянцева, созданный поэтом в оде “Водопад”, в высшей степени соответствует державинским представлениям об идеальном государственном деятеле (“Блажен, когда, стремясь за славой, // Он пользу общую хранил” — 112), то образ Потемкина, настигнутого внезапной смертью на высшем взлете его блистательной судьбы, овеян проникновенной авторской лирической эмоцией: “Не ты ли с высоты честей // Незапно пал среди степей?” (114). Разрешение проблемы бессмертия человека в памяти потомков дается в общечеловеческом плане и абстрактно-понятийном ключе:
   Услышьте ж, водопады мира!
   О славой шумные главы!
   Ваш светел меч, цветна порфира,
   Коль правду возлюбили вы,
   Когда имели только мету,
   Чтоб счастие доставить свету (118).
   И столь же моралистический общечеловеческий характер имеет комментарий к этой строфе в “Объяснениях”: “Водопады, или сильные люди мира, тогда только заслуживают истинные похвалы, когда споспешествовали благоденствию смертных” (333).
   В эволюции жанра философской оды Державина заметна тенденция к конкретизации ее объекта: от общефилософской проблемы (смерть в оде “На смерть князя Мещерского”) к общечеловеческим аспектам личностного бытия (ода “Бог”) к осмыслению в русле этих проблем конкретных судеб своих исторических современников (“Водопад”). В творчестве Державина второй половины 1790-х — начала 1800-х гг. наступает момент, когда объект философской лирики — человек вообще, сливается с ее субъектом — автором философской оды, и она преобразуется в эстетический манифест: размышление поэта о своей личности и творчестве, о своем месте в своей исторической современности и о посмертной жизни поэтического духа, воплощенного в стихотворных текстах (“Мой истукан”, 1794; “Памятник”, 1795; “Лебедь”, 1804; “Признание”, 1807; “Евгению. Жизнь Званская”. 1807).
   Пора подведения итогов поэтической жизни ознаменована вольным переводом оды Горация “Exegi monumentum...”, который Державин создал в 1795 г. под заглавием “Памятник”. Это произведение не является переводом в точном смысле слова, каким был перевод Ломоносова. Скорее, это вольное подражание, реминисценция, использование общего поэтического мотива с наполнением его конкретными реалиями собственной поэтической жизни, и наряду со стихами, близко передающими мысль Горация (“Так! — весь я не умру, но часть меня большая, // От тлена убежав, по смерти станет жить”, 175), Державин вводит в свой текст конкретную поэтическую самооценку: как таковой, этот мотив тоже является горацианским, но его реалии — это поэтическая биография Державина:
   Что первый я дерзнул в забавном русском слове
   О добродетелях Фелицы возгласить,
   В сердечной простоте беседовать о Боге
   И истину царям с улыбкой говорить (175).
   Этот же мотив — поэтического бессмертия в духе и творчестве — развивается в еще одном вольном переводе из Горация, стихотворении “Лебедь”:
   Да, так! Хоть родом я не славен,
   Но, будучи любимец муз,
   Другим вельможам я не равен,
   И самой смертью предпочтусь.
   Не заключит меня гробница,
   Средь звезд не превращусь я в прах,
   Но, будто некая цевница,
   С небес раздамся в голосах (251).
   Но Державин не был бы Державиным, если бы в осмыслении итогов своей поэтической жизни остановился на уровне общей абстрактной идеи и символически-аллегорической образности. Один из поздних шедевров поэта — послание “Евгению. Жизнь Званская”, которое возникло в результате знакомства Державина с Евгением Болховитиновым, автором “Словаря русских светских писателей”, попросившим у Державина сведений о его жизни и творчестве. Державинское стихотворение — это своеобразная поэтическая параллель к документальной биографии Державина, и в нем, как в фокусе, сошлись все характерные свойства державинской лирики — зеркала поэтической личности и человеческой жизни.
   В послании “Евгению. Жизнь Званская” оживает мотив распорядка дня, интерпретированный более широко — как воспроизведение образа жизни, который через совокупность бытовых привычек и ежедневных занятий может сформировать представление об образе человека. В эту общую композиционную раму органично вмещаются все характерные особенности поэтического стиля Державина: конкретная пластичность мирообраза, реализованная в пейзажных зарисовках и вещных натюрмортах; эмпирический бытовой образ обыкновенного земного жителя, не чуждого простых радостей жизни и контрастирующий с ним своей духовностью возвышенный облик умудренного жизнью философа, поэта — собеседника богов на пиршестве духа, летописца славных исторических свершений своей эпохи.
   И над всей этой великолепной в своей пластической вещности и высоком духовном пафосе картиной заката поэтической жизни звучит изначальный державинский “глагол времен, металла звон” — мысль о скоротечности земной жизни и земной красоты, мысль о всесокрушающем времени и всепоглощающей смерти, избежать которой ничто не может: “Разрушится сей дом, засохнет бор и сад, // Не воспомянется нигде и имя Званки” (279). Единственное, что не подвержено тлену — память, и в памяти потомства Державин, чей индивидуально-биографический человеческий облик нераздельно сливается с образом лирического субъекта послания, останется жить своим бессмертным поэтическим вдохновением. Такой смысл имеет заключительное обращение автора послания к его адресату, некогда внимавшему звукам лиры поэта:
   Ты слышал их — и ты, будя твоим пером
   Потомков ото сна, близ Севера столицы,
   Шепнешь в слух страннику, в дали как тихий гром:
   “Здесь Бога жил певец, Фелицы” (279).
   Отвечая на просьбу Евгения Болховитинова о доставке ему сведений о своей жизни и творчестве, Державин написал:
   “Кто вел его на Геликон
   И управлял его шаги?
   Не школ витийственных содом:
   Природа, нужды и враги”.
   Объяснение четырех сих строк составит историю моего стихотворства, причины оного и необходимость...” [15].
   Хотя ни в этих поэтических строчках, ни в прозаической приписке к ним нет слов “поэзия” и “жизнь”, объединенных знаком равенства, смысл высказывания именно таков. В этом свойстве лирики Державина полноценно представлять личность поэта, служить зеркалом его духовного облика и эмпирического образа, соответствовать своими историко-биографическими реалиями истории державинской эпохи и биографии Державина-человека — главное завоевание Державина для русской поэзии в целом. Это и есть то самое единство личности поэта, обеспечивающее единство его поэтического наследия, объединяющее тексты Державина не столько категорией стиля или жанра (хотя как более частное единство, и единство индивидуального стиля, и единство жанровой структуры в лирике Державина вполне актуальны), сколько категорией авторской личности, фактом принадлежности его творческой системе.
   По стихам Державина можно реконструировать все основные события его жизни. Пусть поэтическая биография, явленная в стихах Державина, имеет пока что еще внешний, событийно-эмпирический характер: в сфере духовной жизни лире Державина подвластен пока только темперамент мысли. Его эмоции ярки и определенны, но изолированы одна от другой и не составляют в своей совокупности целостной картины эмоциональной жизни личности. Однако без этого эмпирического уровня единства жизни и поэзии, которого Державин достиг в своем творчестве, намного превысив поэтические достижения своих предшественников и современников, русская поэзия не поднялась бы до важнейшего открытия лирики русской романтической школы. Автопсихологизм Жуковского, Батюшкова, Баратынского — это следующий шаг поэзии вслед за автобиографизмом Державина. Органическое же слияние автобиографизма и автопсихологизма осуществилось в лирике Пушкина. Так определяется место Державина в истории русской поэзии: он — связующее звено национальной поэтической традиции, переходная фигура на пути от рациональной лирики к поэзии “чувства и сердечного воображения”.
   Резкие стилевые перепады в лирике Державина, постоянно манипулирующего в своих единых лирических текстах элементами высоких и низких жанрово-стилевых структур, вызывают ощущение своеобразной пародийности его лирики по отношению ко всей предшествующей поэтической традиции. Разумеется, в строгом смысле слова поэзию Державина пародийной назвать нельзя, хотя одна из эстетических функций пародии в литературном процессе — а именно, функция преодоления ставших штампами жанрово-стилевых соответствий, ей свойственна. Пародийным в чистом виде, то есть отрицающим все предшествующие идеологические и эстетические ценности, является творчество И. А. Крылова, произведшего тотальную ревизию высоких жанров литературы XVIII в.

 
< Пред.   След. >