www.StudLib.com
Студенческая библиотека
Студенческая библиотека arrow История русской литературы XVIII века (О.Б. Лебедева) arrow Особенности композиции и сюжетосложения
Особенности композиции и сюжетосложения

Особенности композиции и сюжетосложения

   С точки зрения своего тематического состава книга Радищева явно тяготеет к полифонии микротем и микросюжетов, замкнутых в пределах одной композиционной единицы: каждая глава, как правило, имеет свою собственную изолированную сюжетную основу: в “Любанях” это пашущий крестьянин, в “Чудове” — “систербекская повесть”, в “Зайцеве” — рассказ крестьянина о бунте крепостных, в “Крестьцах” — воспитательный трактат, в “Хотилове” — “Проект в будущем” и т.д. Иногда в пределах одной главы совмещается по два, редко — по три самостоятельных микросюжета.
   Даже в тех случаях, когда эти самостоятельные микросюжеты связаны между собой неким проблемно-тематическим единством, каким является семейно-нравственная тема для глав “Крестьцы” — “Яжелбицы” — “Валдай” — “Едрово”, все-таки в чисто сюжетном плане они лишены единства последовательного развертывания общего сюжетно-тематического мотива. И композиционный прием, при помощи которого соединены эти разностильные, разножанровые, полифонические в тематическом аспекте фрагменты, тоже выглядит на первый взгляд чисто формальным. Перемещение в физическом пространстве дороги от Петербурга до Москвы, от одной почтовой станции к другой представляет собой такой же удобный условный композиционный стержень для объединения разнородных локальных сюжетов, что и переписка стихийных духов с арабским волшебником (характерно, что “Почта духов” Крылова выходила в свет ежемесячными выпусками в том самом 1789 г., в котором Радищев окончательно дорабатывал текст своего “Путешествия” перед его публикацией).
   Как правило, местонахождение путешественника в том или ином реальном географическом пункте никак не обусловливает местными реалиями микросюжет, развиваемый в этой главе. Пашущего крестьянина путешественник мог встретить где угодно, с крестьянской девушкой Анютой, заступником крепостных Крестьянкиным, дворянином, преподающим уроки нравственности своим детям, он также мог встретиться на любой из 24-х почтовых станций между Петербургом и Москвой. Но, разумеется, и из этого общего правила есть свои исключения. Их представляют такие главы, как “Новгород”, где знакомство с купцом новой формации более вероятно, чем в других местах, и где путешественника естественно посещают мысли о древней русской республике; да и встреча с автором оды “Вольность” приурочена к Твери далеко не случайно. На пути от новой столицы самодержавной деспотической России к древней столице самодержавно-деспотического Московского княжества лежат столицы двух не реализовавшихся в национальной истории альтернативных самодержавию государственных структур: Новгородская торговая республика и Тверская конституционная монархия. Обе эти системы на фоне самодержавия могут быть осознаны как уважающие “вольность частную”.
   Таким образом, следует признать, что сюжет “Путешествия” не может быть выведен из тематического материала книги: все разнообразные впечатления путешественника не самоценны, а явно подчинены какой-то иной, высшей цели. Что же касается композиционной структуры “Путешествия”, как совокупности глав-станций, то и она не может быть фактором, определяющим или раскрывающим логику поступательного развития этого высшего смысла. Здесь нам опять приходится вспомнить о центральной эстетической категории “Путешествия”, которая определяет своеобразие каждого уровня поэтики: образе героя-повествователя. Именно с ним связан единый сюжет “Путешествия”, что в свое время точно определил Г. П. Макогоненко: “Единым сюжетом “Путешествия” Радищев сделал историю человека, познавшего свои политические заблуждения, открывшего правду жизни, новые идеалы и “правила”, ради которых стоило жить и бороться, историю идейного и морального обновления путешественника” [12]. Если отвлечься от социологизма, характерного для литературоведения 1950-х гг., то суть мысли исследователя абсолютно соответствует истине книги: если сюжетом “Путешествия” не является путешествие как таковое, то им может быть только духовный путь. И почти все опорные слова, необходимые для определения этого пути, в формулировке Г. П. Макогоненко присутствуют: “заблуждение”, “познание”, “правда” — к этому комплексу необходимо добавить только одно слово — “свобода”, ибо познание истины и избавление от заблуждения ведет к духовной свободе. Путь познания истины, ведущий к свободе, помещенный в географические координаты дороги от Петербурга до Москвы, и определяет внутреннюю композиционную логику “Путешествия.
   Главы книги отчетливо группируются между собой в проблемно-тематические циклы, содержание каждого из которых отражает одну из стадий процесса познания, зафиксированных в посвящении A.M.К. Первый цикл глав, объединяющий впечатления путешественника на участке пути от “Выезда” до “Спасской полести”, можно обозначить словами: “Я взглянул окрест меня” — и увидел, что реальная действительность не соответствует представлениям о том, какой она должна быть. Почтовый комиссар, который обязан снабжать проезжающих лошадьми, предпочитает спать (“София”); дорога, почитаемая “наилучшею <...> всеми теми, которые ездили по ней вслед государя” (30), оказывается “непроходимою” (“Тосна”); пашущий в праздник крестьянин заставляет путешественника устыдиться самого себя и усомниться в справедливости закона (“Любани”); встреченный по дороге друг рассказывает ему душераздирающую историю о том. как он чуть было не погиб, катаясь по Финскому заливу, из-за нежелания начальника исполнить свои прямые обязанности (“Чудово”); наконец, в главе “Спасская полесть” путешественник подслушивает ночной разговор присяжного с женою о том, как можно получить чин, снабжая губернатора устрицами, а встреча со случайным попутчиком, бегущим от судебного преследования, убеждает его в том, что в России можно лишиться “имения, чести и жизни” в точности по букве закона, но не совершив никакого преступления.
   Сквозным идейным стержнем этого цикла глав становится проблема соотношения общего порядка и прав частного человека. Для Радищева эпохи создания “Путешествия” “насилие над отдельным человеком <...> — свидетельство порочности всей общественной системы в целом и достаточное основание к тому, чтобы суверен-народ отрешил от власти не оправдавшую его доверия администрацию” [13]. Путешественник познает эту истину в споре со своим чудом избежавшим смерти другом Ч. (глава “Чудово”) и в размышлении о русской законности, позволяющей отнимать у человека “имение, честь и жизнь” (глава “Спасская полесть”):
   <…> старался ему доказать, что малые и частные неустройства в обществе связи его не разрушат, как дробинка, падая в пространство моря, не может возмутить поверхности воды. Но он мне сказал наотрез: — Когда бы я, малая дробинка, пошел на дно, то бы, конечно, на Финском заливе бури не сделалось, а я бы пошел жить с тюленями (41—42)
   Возможно ли, говорил я сам себе, чтобы в толь мягкосердое правление, каково ныне у нас, толикие производились жестокости? (47—48).
   Сквозным символическим образом, скрепляющим этот цикл глав, является образ-мотив сна, аллегорически выражающий идею умственного и нравственного бездействия человека. Путешествие начинается для героя своеобразным сном-вопросом:
   Един, оставлен, среди природы пустынник! Вострепетал — Несчастной, возопил я, — где ты? где девалося все, что тебя прельщало? <...> Неужели веселости, тобою виденные, были сон и мечта? (28).
   В результате столкновения со спящим начальством (“София”, “Чудово”) и чувства стыда, испытанного путешественником перед своим слугой за то, что лишая его сна. он “воспрещает пользоваться” человеку “усладителен наших бедствий” и естественным правом (“Любани”), в главе “Спасская полесть” к путешественнику приходит сон-ответ:
   Мне представилось, что я царь, шах. хан, король, бей, набаб султан или какое-то сих названий нечто, седящее во власти на престоле (48).
   Перечисление разных названий абсолютных монархов свидетельствует о том, что речь здесь идет не столько о конкретном самодержце, сколько о принципе самодержавия, хотя в дальнейшей картине мнимого процветания страны, управляемой “каким-то из сих названий”, содержатся косвенные отсылки к фактам и реалиям правления Екатерины II [14]. Странница по имени “Прямовзора” (Истина) снимает бельма с глаз самодержца, и он видит истинный катастрофический облик своей страны и несчастье своего народа. Это — аллегория прозрения, путь которого намечен в посвящении фразой: “Отыми завесу с очей природного чувствования — и блажен буду” (27), переход к следующей стадии духовного пути путешественника: “душа моя страданиями человечества уязвленна стала”, побуждающей его “обратить взоры мои во внутренность мою” и пересмотреть свои убеждения.
   Это происходит в главах “Подберезье”, “Новгород” и “Бронницы”, где последовательной ревизии подвергаются распространенные просветительские упования на просвещение и закон как основу социальных преобразований. В идеале эти понятия остаются для путешественника актуальны и истинны, но в реальности встреча с семинаристом в “Подберезье” и противозаконные махинации купца Карпа Дементьевича, обогащающегося с использованием закона вексельного права, убеждают путешественника в том, что практическое состояние русской законности и русского образования неспособны что-либо изменить в антигуманной структуре общества. И в “Бронницах” к путешественнику, посетившему храм на месте древнего города, приходит осознание единственно возможного для него пути, преподанное в форме божественного откровения:
   Чего ищеши, чадо безрассудное? Премудрость моя все нужное насадила в разуме твоем и сердце. <...>Возвратись в дом свой, возвратись к семье своей; успокой встревоженные мысли, вниди во внутренность свою, там обрящешь мое божество, там услышишь мое вещание (68).
   Так сбывается пророчество посвящения: “я человеку нашел утешителя в нем самом”, активизирующее сердце и разум путешественника. Он “ощутил в себе довольно сил, чтобы противиться заблуждению”, глядя на жизнь “очами природного чувствования”, от которых “отъята завеса” заблуждения. Эта точка зрения определяет позицию путешественника в центральном цикле глав “Зайцово” — “Медное”, который внутренне распадается на две структуры, определяемые своеобразным воплощением “мысли семейной” и “мысли народной” — исследованием природы частных человеческих связей на уровне семьи и способа социальной организации общества в целом, причем на обоих уровнях путешественник видит одно и то же: рабство и неравенство.
   Центральный цикл открывается главой “Зайцово”, где Крестьянкин рассказывает путешественнику об убийстве крепостными своего жестокого помещика, поводом для которого послужило преступление против семьи и нравственности, а завершается главой “Медное”, где путешественник становится свидетелем продажи крепостных с аукциона — крайнего проявления социального бесправия крестьян и беззакония государства, основанного на институте крепостного права, по отношению к своим гражданам. Эти крайние пункты цикла определяют двойное параллельное развитие взаимосвязанных морально-семейной и социально-политической тем. Главы “Крестьцы”, “Яжелбицы”, “Валдай”, “Едрово” посвящены рассмотрению института брака и проблемы воспитания, главы “Хотилов”, “Вышний Волочек”, “Выдропуск” и “Торжок” — рассмотрению политических основ русской государственности: крепостного права, экономики, сословных привилегий дворянства и государственного регулирования духовной жизни общества (свобода совести, свобода печати).
   Оба этих микроцикла организованы по одному принципу: реальные картины бесправия и беззакония обрамлены картинами идеально-должного состояния нравственности и семьи, государства и общества. Семейный цикл открывается образами идеального воспитателя — крестицкого дворянина, идеальных граждан — его детей и текстом его воспитательного трактата, а завершается образом идеально нравственной крестьянки Анюты и изложением ее здоровых, естественных представлений о семье и браке. В центре же микроцикла дана картина похорон юноши, умершего от венерической болезни и описание государственно узаконенной системы разврата.
   Социальный цикл начинается “Проектом в будущем”, доказывающим экономическую невыгоду крепостного землепользования и намечающим перспективу неотвратимого и деструктивного бунта рабов, не могущего принести ничего кроме ужаса и крови:
   Загрубелые все чувства рабов, и благим свободы мановением в движение не приходящие <...>. Таковы суть братия наши, во узах нами содержимые. <...> Прельщенные грубым самозванцем, текут ему вослед и ничего толико не желают, как освободиться от ига своих властителей: <...> Они искали паче веселия мщения, нежели пользу сотрясения уз (119—120). 
   Мнение автора “Проекта в будущем”, искреннего друга путешественника, о результатах Пугачевского бунта, которое открывает социально-политический микроцикл, явно перекликается с мнением “порицателя ценсуры” о свободе, принесенной Великой французской революцией в духовную жизнь общества, в главе “Торжок”, завершающей этот цикл “Кратким повествованием о происхождении ценсуры”:
   Ныне, когда во Франции все твердят о вольности, когда необузданность и безначалие дошли до края возможного, ценсура во Франции не уничтожена. <...> Мы читали недавно, что народное собрание, толико же поступая самодержавно, как доселе их государь, насильственно взяли печатную книгу и сочинителя оной отдали под суд <...>. О Франция! ты еще хождаешь близ Бастильских пропастей (147).
   Единственный акт насилия над вольностью частной уничтожает всякую разницу между единодержавной и коллективной деспотией: эту же мысль выскажет через десять лет Карамзин, заметивший, что революционный народ “сделался во Франции страшнейшим деспотом” [15]. Так путешественник познает истину, открытую Радищевым в “Житии Федора Васильевича Ушакова”: рабство духовное и рабство социальное могут породить только рабов и деспотов, от перемены позиций которых в социальной структуре общества путем революционного насилия рабство как таковое не уничтожится.
   Положительная программа “Проекта в будущем” и “Краткого повествования о происхождении ценсуры” — политическая свобода всех сословий и свобода книгопечатания, совести, вероисповедания обретают своеобразное доказательство способом от противного в центральных главах цикла, рисующих крайнюю степень политического и экономического рабства крестьян-месячинников [16] (глава “Вышний Волочек”) и крайнюю степень злоупотребления привилегиями дворянства — роскошь придворных (глава “Выдропуск”). Реальный путь преобразования социальной структуры общества — либерализация всех уровней этой структуры: обеспечение политических прав угнетенным за счет сокращения привилегий угнетателей и обеспечение равных шансов на образование, просвещение путем либерализации духовной жизни в свободе печати. Такой путь открывается сознанию путешественника перед тем, как он прибывает на станцию “Тверь”, чтобы встретиться там с автором оды “Вольность”.
   Глава “Тверь” занимает кульминационное положение в композиции книги. В тот момент, когда путешественник встречается с “новомодным стихотворцем”, он уже проделал путь познания, поднявший его практически до идеологического уровня автора “Путешествия” и “Жития Ф.В. Ушакова”, тогда как Радищев, автор оды “Вольность” в главе “Тверь” — это Радищев 1783-го года, года создания оды. И, безусловно, сталкивая своего героя-единомышленника с собой самим почти десятилетней давности, Радищев не мог иметь в виду того эффекта, который все исследователи, начиная с Г. П. Макогоненко, приписывают встрече путешественника с апологетом насильственного революционного переустройства общества, — эффекта мгновенного превращения героя в революционера под влиянием революционера-поэта.
   В 1783 г. Радищев мог славить в оде революционное насилие, тираноубийство и казнь тирана на суде. В 1789—1790 гг., после того, как он приложил к “Житию Ф.В. Ушакова” принадлежащий перу его друга трактат о недопустимости смертной казни в гражданском обществе даже для уголовных преступников, Радищев этого сделать не мог. Поэтому встреча путешественника с писателем имеет обратный смысл: достигнув высшей точки своего духовного и умственного освобождения, путешественник встречается с человеком, находящимся в самом начале того пути, который он уже совершил; отсюда и скептическое восприятие оды путешественником:
   Вот и конец, — сказал мне новомодный стихотворец. Я очень тому порадовался и хотел было ему сказать, может быть, неприятное на стихи его возражение, но колокольчик возвестил мне, что в дороге складнее поспешать на почтовых клячах... (161).
   И следующая за “Тверью” глава “Городня” открывает заключительный цикл, разворачивающийся под девизом: “возможно всякому соучастником быть во благодействии себе подобных”. Начиная с “Городни” путешественник все время совершает поступки, свидетельствующие о новизне его жизненной позиции. В “Городне” он предотвращает беззаконную отдачу в рекруты группы вольных крестьян и тем способствует увеличению количества свободных людей в России на несколько человеческих единиц. В “Завидове” пресекает неумеренные претензии проезжего вельможи. В “Клине” принимает сочувственное участие в судьбе нищего слепого певца и т.д. Характерно, что сюжетные ситуации заключительных глав “Путешествия” отчетливо спроецированы на аналогичные ситуации глав начальных: один и тот же человек, попадающий в одно и то же положение в начале и в конце пути, ведет себя совершенно по-разному.
   Так, в главах “София” и “Завидово” возникает один и тот же сюжет русских почтовых нравов: самодур-комиссар, раболепствующий перед вельможами и издевающийся над обыкновенными проезжими. Но если в “Софии” путешественник беспомощен перед грубостью не желающего прерывать свой сон комиссара и бесполезно вспыльчив, то в “Завидове” он спокойно и решительно “воспрещает” слуге знатного вельможи “выпрягая из повозки моей лошадей, меня заставить ночевать в почтовой избе” (170).
   В главах “София” и “Клин” развивается один и тот же сюжет народной песни как отражения национального характера. Но если в “Софии” грустная песня ямщика повергает путешественника в меланхолические мысли о “скорби душевной” народа, звенящей в голосах его песен, то в “Клине” он слушает песню слепого певца в толпе народа, делит народные чувства и добивается своеобразного народного признания и благословения, уговорив певца принять от него милостыню, как от любого, подающего “полушку и краюшку хлеба” (173). К концу своего путешествия, в “Пешках” герой “обозрел в первый раз внимательно” внутренность крестьянской избы, ни разу не остановившей его взора на протяжении всего предшествующего пути, и увиденное заставило его произнести самый патетический внутренний монолог за все время его путешествия:
   Звери алчные, пиявицы ненасытные! что крестьянину мы оставляем? то, чего отнять не можем, — воздух. <...> Закон запрещает отъяти у него жизнь. Но разве мгновенно. Сколько способов отьяти ее у него постепенно! С одной стороны — почти всесилие, с другой — немощь беззащитная (176).
   И эти же мысли обретают свое развитие в последней главе книги под символическим названием “Черная грязь”, где путешественник становится свидетелем церемонии заключения насильственного брака: “Они друг друга ненавидят и властию господина своего влекутся на казнь <...>” (177). Этот образ в контексте всей книги, чередующей “мысль семейную” с “мыслью народной”, обретает смысл своеобразной аллегории тех общественных уз, которыми соединены в России крестьяне и дворяне — таких же нерасторжимых, как брак, заключенный перед лицом Бога, таких же противоестественных, как брак насильственный: “О, горестная участь многих миллионов! конец твой сокрыт еще от взора и внучат моих...” (178).
   Последний композиционный элемент “Путешествия” — “Слово о Ломоносове”, введенное в повествование как авторский текст Радищева (“Слово о Ломоносове” закончено Радищевым в 1788 г.), — вновь соотносится с посвящением А. М. К. и по своей общей идее, и по композиционной функции. В “Слове о Ломоносове”, которое явилось результатом радищевских размышлений о путях формирования выдающейся личности и ее роли в истории, в образной структуре похвальной речи развивается тот же тезис, который в предельно обобщенной форме высказан в посвящении: “Се мысль, побудившая меня начертать, что читать будешь” (27). “Слово о Ломоносове тоже является пояснением причин, заставивших Радищева написать свою книгу, и изложением той роли, которую писатель предназначил ей в русской духовной культуре:
   Не достойны разве признательности мужественные писатели, восстающие на губительство и всесилие для того, что не могли избавить человечества от оков и пленения? <...> Первый мах в творении всесилен был; вся чудесность мира, вся его красота суть только следствия. Вот как понимаю я действие великия души над душами современников или потомков; вот как понимаю действие разума над разумом (190).
   Пройдя путь духовного освобождения сам, проведя по этому пути своего героя-путешественника и тем доказав его безусловную результативность, Радищев предлагает пройти его и читателю — ив этом, а не в социальном насилии, он видит залог демократизации общественной жизни. Может быть, главная мысль “Путешествия” высказана героем книги в главе “Выдропуск” — “Но чем народ просвещеннее, то есть чем более особенников в просвещении, тем внешность менее действовать может” (128). Следовательно, залогом твердого различия видимости и сущности, лжи и истины, которое является непременным условием невозможности социального обмана, насилия и принуждения, для радищевского героя, исповедующего культ “вольности частной”, становится наличие как можно большего количества отдельно взятых просвещенных свободных людей. Чем больше таких единиц, тем уже основание тоталитарной пирамиды; при накоплении критической массы свободных просвещенных людей тоталитарная пирамида теряет основания для существования и рушится без всякого социального насилия.
   Насколько Радищев и его герой были в этом мнении правы, свидетельствует русская история XX в.: не уничтоженный, но преобразованный революцией 1917 г. тоталитарный государственный строй не вынес демократизации общественной жизни и свободы печати, породивших критическую массу “особенников в просвещении”. Понятно поэтому, что умная императрица Екатерина II имела все основания усмотреть в Радищеве “бунтовщика хуже Пугачева”: ведь по большому счету пугачевский бунт ничего не смог сделать с русским самодержавием, радищевская же книга, породившая огромную традицию русской запрещенной социально-политической литературы вплоть до Солженицына, представила несравненно более реальную, хотя и в отдаленной исторической перспективе, опасность.
   Возвращаясь к проблеме композиции “Путешествия”, необходимо отметить ее очевидную цикличность, обеспеченную перекличкой сюжетов, тем. образов и идей начальных и финальных глав, а также логический характер, который выявляется в четкой проекции основных тезисов посвящения на крупные композиционные элементы книги, последовательно развивающие модель познания в образной структуре повествования. Следовательно, приходится признать, что композиция “Путешествия” обладает всеми признаками риторической композиции, исключительно продуктивной в старших жанрах русской литературы XVIII в.: проповеди, сатире и торжественной оде, традиции которых очевидно актуальны для всех уровней поэтики “Путешествия” — от типологии бытовой и идеологической художественной образности до двойной отрицательно-утвердительной этической установки книги в целом и включения жанровых образцов оды (“Вольность”) и проповеди (“Слово о Ломоносове”) в сам ее текст. И помимо констатации факта всесторонней преемственности Радищева по отношению к национальной литературной традиции, это обстоятельство заставляет задуматься о проблеме жанрового своеобразия “Путешествия из Петербурга в Москву”, тем более, что сам Радищев позаботился о том, чтобы читатель (и исследователь) осознал эту проблему: оставив свою книгу без жанрового подзаголовка, он взамен снабдил ее значимым эпиграфом, почерпнутым из поэмы В. К. Тредиаковского “Тилемахида”.

 
< Пред.   След. >